Павел Пепперштейн. Топаз

Библиотека Port / Рассказ Павла Пепперштейна из цикла «Три олигарха» (2008).

  • [one_third first] По-разному вспоминают сейчас девяностые годы двадцатого века, то как время хаоса, то как прыжок над бездной, то как период массовой моральной деградации, когда авантюристы и преступники фактически владели огромной страной, то как эпоху народных невзгод. Но вспоминать этот период будут еще долго, и не смогут отвернуться от того факта, что тогда царила свобода, и была она так страшна, сладостна, мучительна и нелепа, как и должна быть настоящая свобода. Кроме свободы имелось в том времени и еще нечто ценное. Блаженство. Да, как ни странно, блаженство. Нечто похожее на возврат давно забытых и счастливых воспоминаний, которые вернулись внезапно свежими, словно обрызганные весенним дождем ландыши. Иначе говоря, девяностые годы стали рецидивом уходящего аграрного мира. В те годы стояли заводы, и граждане вынуждены были копаться в земле, на приусадебных участках и огородах. Эти копающиеся в земле были воспитаны в советской традиции глубокого пренебрежения к такого рода деятельности и воспринимали крах своих предприятий (в основном, военных) как личный крах, а копание в земле – как падение.[/one_third] [two_third]Павел Пепперштейн. Топаз
    [/two_third]
  • И тем не менее, они производили эйфорию, которая доставалась не им. Воздух в те годы был чистым в нашей стране, а сердца грязными, но воздух важнее сердец. Многое, уходящее навсегда вместе с двадцатым веком, распустилось тогда прощальными роскошными цветами: то ядовитыми, то целительными, то цветами зла, то цветами возрожденной невинности, пьянящими, наркотическими в своем резком благоухании.

    Одним из таких прощальных цветов, распустившихся ненадолго вследствие совокупных усилий огородников, был миф о богаче-индивидуалисте, миф об автономной и независимой личности, что достигает богатства для того, чтобы реализовать свои сугубые мечты и щедро выплеснуть вовне отражения своего «я». Этот миф расцвел, распустил свои яркие лепестки, чтобы вскоре исчезнуть. Нео­тесанный и буйный либертинаж быстро ушел в прошлое, и нынче богатые люди дисциплинированны и послушны, они не свободнее бедных, их «построили», и сделало это не только государство и спецслужбы, но также глобализация, глянцевые журналы, идеология потребления, корпоративный зомбаж и униформированный гламур. Не стало оригиналов среди богатых. Они, иначе говоря, цивилизовались, и вместе с дикостью утратили наслаждение (о чем вряд ли можно пожалеть, так как наслаждение это у многих из них было примитивно-садистским). У них словно бы выморозило половину мозга, и теперь они, подспудно потрясенные этой потерей, с довольными лицами обсуждают качество сервиса, и вместо оргий в роскошных борделях бродят по вернисажам современного искусства, хоть местами и пестрого, но по сути холодного и злого.

    Для российского богача взять да и полюбить такое искусство – это дно непонимания, это предел. Ходить с холодной пресыщенной рожей по сраному вернисажу, чувствуя себя в душе глубоко несчастным, но не понимая этого, в то время как счастье рядом, в двух шагах, ведь просто поебать телочку, даже без любви, даже за деньги, даже пусть секс и не мегакрутой, а просто простой, это в тысячу миллионов раз круче, чем любая инсталляция, высосанная кем-то из какого-то хуя. Вспомните, ребята, как это было в тинейджерстве, ничего не изменилось, не давайте себя наебать! Учитесь у тупых подростков, пусть они станут вашими гуру и учителями жизни вместо мстительных интеллигентов, которые впаривают вам всякую хуйню в журналах типа «Эсквайр» и «Эсквайриха» под видом образцов преуспевающего и культурно состоявшегося самца и такой же самчихи.

  • Но вернемся к нуворишам предшествующего периода, среди них случались очень тихие, очень потаенные. Одним из наиболее тихих и потаенных олигархов того времени был Николай Иванович Зубов, человек с лицом столь же обыкновенным, как его имя.

    Возможно, Николай Иванович Зубов тратил на свою незаметность и потаенность более астрономические суммы, чем другие олигархи тратили на пиар: белый, черный и всех цветов радуги. Имелись, конечно, кроме Зубова и другие потаенные, но их стремление к тайне диктовалось в основном страхом (как правило, вполне обоснованным), порою переходящим в паранойю, и если бы Зубов принадлежал к их числу, мы не стали бы писать о нем. Но Зубова влек к тайне не страх, а нечто совсем другое. Он совмещал в себе олигарха и «сокровенного человека» (по определению Андрея Платонова). И вообще, Зубов, кажется, заслуживает не одного короткого эллиптического рассказа, а множества книг, ему посвященных, но когда я мысленно пытаюсь представить себе эти книги, я вижу тяжелые тома, рассыпанные на сырой земле, забытые под проливным дождем в траве неказистого леса, и дождь в том лесу идет не первый день, и не одну неделю, и не один месяц, он давно уже идет не переставая, и книги эти изогнулись странным пузырями, волнисто подслип­лись, подслились с почвой, сделались домами улиток и гибнущих черных муравьев.

    Зубов происходил из простого и бедного населения, родителей не знал, до семи лет жил с дедом-фронтовиком в коммунальной квартире, причем дед серьезно пил. Затем дед умер. Других родных Зубов не имел, остаток детства провел в детском доме. Он вырос упорным, из разряда ростков, пробивающих асфальт: поставленные перед собой задачи выполнял неукоснительно, невысокий, незаметный, целеустремленный, любитель до всего дойти своим умом, самоучка, сообразительный, отличающийся железной волей, не позволяющий себе никаких слабостей, аскет по натуре, никому не доверяющий одиночка, непьющий, некурящий, к женщинам сдержан, говорил всегда тихо и ровно, голоса никогда не повышал, трудолюбив и вынослив бесконечно, стопроцентный карьерист, неуклонно двигающийся вверх, тихо и неумолимо, расчетлив, крайне прагматичен, осторожен, сильным не выглядел, но никогда не болел и, кажется, никогда не уставал, – такие качества могли заметить в нем те, кто был с ним знаком или имел дело, но по сути его никто не знал. За всеми этими свойствами человека серого и железного (такие люди при советском режиме встречались нередко в руководящем составе) скрывалась глубоко некая особая рассеянность, словно рассеянная мысль, которую сам он не мог ухватить, но он знал, что это вопрос времени: он разберется во всем, в том числе и с этой рассеянной мыслью…

  • Если бы советская власть не рухнула, Зубов, наверное, сделал бы отличную партийную карьеру. Он стал комсомольским активистом и поступил учиться сразу в два института: марксизма-ленинизма и экономический. Внимательно прочитав «Капитал», он понял, что надлежит ему пройти путь капиталиста.

    Став олигархом (не будем рассказывать о том, какими он шел путями и какие делал дела – о том пусть расскажут гниющие в лесу черные книги), он не обзавелся семьей, не стал покупать ни квартиру, ни загородный дом в Подмосковье, ни виллу за границей – вместо этого он скупил по Москве множество разрозненных комнат в уцелевших к тому моменту коммунальных квартирах в старых домах, давно не знавших ремонта. В таких домах ему было хорошо (а Зубов хорошо знал высокую цену этого магического слова – «хорошо»). Никто из жильцов тех домов и квартир не ведал, что их дома избежали сноса, потому что одна из множества бедных и запущенных комнат этого дома принадлежала Зубову. Никто ничего о нем не знал: он просто приезжал после работы, отпускал шофера, открывал своим ключом оплывшую входную дверь с множеством звонков и фамилий на косяке, проходил по классическому коридору, где висели велосипеды и пылились шкафы, где на тумбочке с исцарапанной клеенкой стоял общий обшарпанный телефон с неизменным календарем над ним, где разные руки записали множество номеров и нарисовали рожи.

    На кухнях шумели чайники, шелестело радио, жарились картошка с сосисками. Зубов был еще молод, и принимали его за одинокого клерка, слишком невзрачного и скромно зарабатывающего, чтобы обзавестись семьей. Он, собственно, и был клерком, только работал он не в одной компании или фирме, а во множестве компаний, фирм и банков одновременно, и все они принадлежали ему. Добросердечные соседки нередко жарили ему картошку с сосисками: он с удовольствием ел на кухнях под разнокалиберные разговоры, сменив серый офисный костюм на мягкое, псевдоспортивное. В жизнь этих коммунальных квартир со всеми их страстями, ссорами, горестями и радостями он не вплетался, но и не отстранялся особо, со всеми держался доброжелательно и скромно, выносил мусор, мог прибить какую-нибудь полочку или что-нибудь мелкое починить, мог дать рублей двести в долг, но никакой более серьезной помощи никому не оказывал, и не из скупости, конечно (скупым он не являлся), а, во-первых, соблюдая свое инкогнито, а во-вторых, считая, что миры не должны смешиваться. Хотя порой ему приходилось сдерживать себя, чтобы не полезть в карман за кредитной карточкой, потому что попадались случаи вопиющие, больно трогающие сердце. Но Зубов, как ни странно, был совершенно не сентиментален и не жалостлив, что не мешало ему являться человеком созерцательным.

  • Женщины в этих квартирах в основном любили его за трезвый ровный характер, за приятную собранность и аккуратность, а мужское население слегка презирало, считая тихоней и офисным планк­тоном, которому в жизни ничего не светит, а также им не нравилось, что он не пьет, не курит сигарет и избегает матерных слов. Но, в общем, видели, что Зубов прост, поэтому он особо никого не бесил, хотя порой называли его даже «старообрядцем» и «баптистом», дразня за воздержанный образ жизни и чистоту речи. Впрочем, если, неровен час, случались драки, то после его начинали уважать: выяснялось, что он неплохо владеет восточными боевыми искусствами и не только способен постоять за себя, но может разнять двух сцепившихся берсерков или защитить женщину. После таких случаев начинали думать, что он бывший спецназовец или даже спецслужбист, воевал в Афганистане или на Кавказе, но потом ушел из служб по принципам и теперь работает в фирме.

    Поев, Зубов удалялся в одну из своих комнат: покупал он их в основном прямо с обстановкой и ничего не менял, все оставляя, как было при прежних хозяевах. Ничего не привносил от себя, только стелил чистое постельное белье, да вешал в шкаф свой дорогой офисный костюм, одетый в герметичный контейнер на молниях. На стуле возле кровати лежали несколько его мобильных телефонов, ему могли позвонить в любое время суток с любого континента, а поскольку по пустякам его не смели беспокоить, звонок означал, что требуется его срочное решение по существенному вопросу. Зубов, даже если его будили ночью, отвечал четко и внятно, соображал и решал все быстро и тут же снова засыпал крепким сном без сновидений.

    Там, в этих темных комнатах, разбросанных по центру Москвы, глядя в окна или на старые лепные потолки, он думал. Не о делах. Он работал неимоверно много, но не уставал и долгого сна не жаждал, поэтому оставалось у него ночное время для его сокровенных мыслей.

    Любил он, выключив свет, смотреть в окно: там открывались ему то двор, то улица, то старые волнистые крыши в дожде или в тополином пуху, то синело летнее родное небо, то белел пустой особняк, то светились небоскребы вдали, то сыпались безмолвные снегопады с золотыми оконцами. Где-то внизу неприметно темнели два-три автомобиля, якобы безлюдные, на самом же деле там дежурила его никогда не засыпающая охрана. Более других любил он одну комнату в поистине гигантской старинной коммуналке, где уцелела еще коридорная система: узкая комната, но с очень высоким лепным потолком, с высоким окном, выходящим в эллиптический переулок. Здесь, судя по всему, жила и умерла старушка, происходившая из благородного сословия.

  • Видно, она доживала здесь свой век в окружении безделушек и вещиц времен ее молодости, но после ее смерти жадные руки родственников унесли все, что показалось ценным, оставив лишь разрозненные фрагменты «для атмосферы» (чтобы повысить цену этой комнатки, выставленной на продажу). Не взяли также слишком громоздкие и попорченные предметы. Здесь уцелело два высоких шкафа, один красного, другой черного дерева, стоявшие бок о бок, плечом к плечу, словно два старых приятеля: красный наклонялся слегка вперед, будто его интересовало нечто, находящееся в центре комнаты, а черный, напротив, устало откинулся назад и оперся о стену, и казалось, что он закрыл глаза и задремал. На фронтоне красного шкафа смеялось резное лицо фавна, цветущее, лоснящееся, со спиральными завитками вместо зрачков, но кто-то зачем-то ударил это лицо топором, и веселое выражение этого козлобородого и иронического лица контрастировало с глубоким шрамом, пересекавшим его пополам. Впрочем, удар нанесли так давно, что шрам почти зарос, как если бы древесина шкафа обладала способностью к регенерации: шрам наполнился полупрозрачными слоями красного лака и пылью. На одной дверце стекло треснуло, и его заклеили пожелтевшей клейкой лентой, которая так сморщилась от времени, что сошла бы за бабушку фавна, другое же стекло отсутствовало, и его заменяла газета, желающая рассказать о стройках брежневских времен. Тем не менее, шкаф в целом сохранил выражение доброжелательности и участия. Его черный собрат отличался замкнутостью, он, видимо, настолько устал, что все внешнее сделалось ему омерзительно, и он, казалось, навсегда захлопнул свои черные глухие дверцы, как иные старики плотно и брезгливо сжимают губы, намекая, что тайны их жизни никого не касаются. Но потом эти старики засыпают, и во сне у них беззащитно отрывается рот. Такое случалось и с черным шкафом: когда где-то в глубине квартиры слишком сильно хлопала входная дверь, черный шкаф внезапно приоткрывался с летаргическим стоном, и выяснялось, что он пуст внутри, если не считать одинокой лакированной коробочки с изображением березовой рощи, лучезарно просвеченной солнцем, что одиноко и ярко маячила на одной из его пустых черных полок. Зубов как-то раз заглянул в коробочку: там хранились наперсток, старинный ключ и бусина.

    Стены комнаты, оклеенные темно-синими обоями, несли на себе прямоугольники и овалы от снятых картин и картинок, из их числа остались только зеркало, фотография клоуна Карандаша и посмертная маска Пушкина, столь страшная, что испугала бы ребенка, так что сразу становилось ясно, что у прежней хозяйки комнаты не было внуков. Под потолком висела зеленая стеклянная люстра, которая, наверно, служила источником мутного призрачного света, но она угасла навеки. Светился здесь только торшер над черным креслом.

  • Да, он любил сидеть в этой комнате, в полутьме, и ему она не казалась печальной. Здесь, как ни странно, приятно пахло: витал аромат старинной пудры, духов, воска, даже отчего-то коньяка. Отсутствовали запахи затхлости, старческой мочи и лекарств. Видно, старушка до самой смерти сохранила привычки благородной дамы.

    Днем здесь всегда царил полумрак, так как за огромным окном без штор возвышался, заслоняя небо, старый псевдоготический дом, кажется, необитаемый: не светилось ни одно окно. Тишина, мрак и покой – Зубов любил их, а к старинным вещам он был равнодушен. Его волновали не вещи, а «глубокие пространства». Эта комната, безусловно, относилась к их числу.

    Но как-то раз он не появлялся здесь месяц, а когда пришел, то увидел, что дом напротив снесен, и там идет ночная стройка. Резкие, скрежещущие звуки, словно мучительный плач и стон становления, заполняли старую комнату. А также заполнял ее ослепительный белоснежный свет строительного прожектора, высвечивая каждую деталь: в этом свете комнату было не узнать. Зубов прилег на диван, думая, оставаться ли ему тут на ночь – грохот оглушительный, свет ослепительный, но вообще-то он мог спать при любом свете и грохоте. Он окинул комнату взглядом – наверное, никогда за всю историю этой комнаты ее не освещали так ярко. В этом свете допроса он вдруг отчетливо увидел квадратную выпуклость под обоями сантиметрах в пяти над плинтусом.

    Как-то механически он подошел и легко оторвал кусок ветхой обойной бумаги. Обнажилась темная эбонитовая дверца с замочной скважиной. Раньше это место было задвинуто какой-то мебелью, видимо, сервантом или трюмо, от которых остался след на обоях и легкий запах пудры. Зубов механически подергал дверцу, она не поддавалась. Заперта. Он вспомнил про ключ в коробочке с березовой рощей, достал его без особой надежды, без особого даже любопытства, но ключ подошел, и дверца открылась. Комната испугалась допроса и выдала свою тайну. В тайнике поблескивала шкатулка из карельской березы, отделанная бронзовыми накладными грифонами. Ключ подошел и к шкатулке (видно, и шкатулка, и тайник делались по одному заказу).

    Внутри Зубов обнаружил крошечную иконку «Спас в Силах» в очень тонко сделанном серебряном окладе, мужские карманные часы с разбитым вдребезги циферблатом, подвеску с мелкими бриллиантами, тонкую пачку старых писем и открыток, несколько фотографий, в том числе селянки, гусарского полковника и каких-то цирковых силачей, медаль за освобождение Будапешта, четыре серебряных медальона, заколку с опалом, золотой пинцет, гранатовое сердечко, пачку советских облигаций, матрешку в виде монаха, очки, золотую монету с профилем царя Николая и еще одну золотую монету, совершенно стертую, розовобрюхого фарфорового китайского божка с золотым румянцем на щеках, несколько мелких рубинов без оправы, пробитую пулей игральную карту, а также очень филигранно сделанную ящерку с высунутым язычком из черной стали, на кончике коего сидела перламутровая муха. Были и еще подобные драгоценные и полудрагоценные штуки в этом духе. Зубов нашел неплохой клад, ускользнувший от жадных, но невнимательных наследников старухи.

  • Перебирая эти вещицы в белоснежном свете прожектора под вой, лязг и треск стройки (там словно бы пытали каких-то гигантских железных роботов, время от времени роняя их в пропасть), Зубов думал, сколь нелепа ирония судьбы, подбросившей ему клад, который сделал бы счастливым любого из обитателей этой квартиры, где многие с трудом сводили концы с концами, а нашел этот клад мультимиллионер, равнодушный к старинным вещицам.

    И все же одна из этих вещиц почему-то остановила на себе его внимание: небольшой топазовый крестик на белом витом шнурке. Он рассматривал его снова и снова, и не мог насмотреться – то он сжимал его в ладони, и тогда по его руке распространялось странное блаженство, то разжимал ладонь и снова рассматривал. Он даже лизнул его – гладкий, прохладный. Серый туман, застывший в прозрачном камне. Загадочное оцепенение охватило его.

    В ту ночь, разглядывая найденное сокровище, он испытал чувство, которое однажды уже посетило его когда-то, когда он читал «Капитал» Маркса – он понял, что его путь капиталиста завершен. Начинается новая фаза его жизни.

    Когда до рассвета оставалось не более часа, Зубов сложил все найденные вещи обратно в шкатулку, шкатулку убрал в тайник, запер его, а ключ положил на место, в коробочку с березовой рощей. После этого он уехал на работу, и в ту комнату больше никогда не возвращался.

    Действительно, все стало меняться, и очень быстро. Наступил новый век, потекли нулевые годы, начались гонения на олигархов. Как экономист, Зубов прекрасно понимал суть происходящих процессов: офицеры спецслужб, оказавшись у власти, готовили страну к вхождению в единый мир, а для этого деятельно устраняли последнее препятствие на пути экономической интеграции в мировую капиталистическую систему: необузданный индивидуалистический национальный капитализм, возникший в девяностые годы. Зубов слыл тихим олигархом, политически всегда принимал сторону победителя, стараясь при этом не забывать о тех, что могут стать победителями завтра. Но превратности бизнеса давно и тесно связали его с некоторыми людьми, внезапно оказавшимися в опале, и в какой-то момент на его дела упала тень вопросительного знака. Все еще можно было уладить, понести кое-какие значительные, но в целом приемлемые потери, которые вполне реально впоследствии восполнить в ходе возоб­новленного процветания. Но Зубов не предпринял никаких усилий, он полностью отстранился от дел, и потерял состояние.

  • Зубов знал, что просто выйти из игры, не предоставив убедительную версию своего бегства, нельзя. Одним из самых старых испытанных вариантов соскока является религиозный – человек внезапно испытал духовное перерождение, а может, и видение отловил, или был ему голос, – в общем, бросил все и ушел в монастырь. Слава Богу, что есть еще в душном современном мире такая старинная форточка! В нее Зубов и порхнул.

    Действительно, вскоре все те немногие, кто интересовался им, узнали, что он живет в одном русском монастыре и готовится к постригу. Для того, чтобы принять постриг, ему следовало подписать документы об отказе от всей принадлежащей ему собственности – он подписал их, но постриг так и не принял и вскоре ушел из этого монастыря с группой верующих, скитающихся от одного монастыря к другому.

    Как Скуперфильд из «Незнайки на Луне», магнат, по рассеянности ставший бомжом, Зубов тоже забомжевал как-то по рассеянности, только вот рассеянность попалась другого рода – речь шла о рассеянности, связанной со словом Россия (Расея, как говорили в старину). Можно сказать, он и вправду услышал голос. Можно даже сказать, что он услышал голос России. В Бога Зубов не верил. И позвала его Россия не строгим голосом игуменьи, а нежным голосом русалки, зовущей исчезнуть в ее просторах.

    Зубов ходил со странниками, бродяжил, входил в храмы, осенял себя крестом, но внутри себя никогда не молился, а просто думал о чем-то. Ему было хорошо, а он любил это слово. Со всеми он держался просто, был молчалив, не проявлял ни эйфории, ни скорби, немного равнодушен. Если случалось ему просить милостыню, то делал он это сдержанно, сухо, произнося «Подайте Христа ради» так, как обычно говорят «Который час?», но ему всегда подавали сразу и щедро. Среди странников и монахов никто не сомневался, что он замаливает или искупает какие-то страшные свои грехи, какие-то нешуточные злодеяния, поэтому относились к нему хорошо и помогали, как могли. Если бы узнали, что он ни в чем ужасном не повинен, наверное, озлились бы на него. А Зубов вовсе не думал об искуплении. Ни вины, ни гордости он не ощущал. Он не думал ни о себе, ни о других людях. Он думал о местах, которыми он проходил.

  • Как-то раз он оказался в подвале, где умирал один больной человек. Один полубомж. Там находилось довольно много людей, и все беспомощно смотрели на умирающего. Кто-то молился или причитал. Зубов сидел, словно глубоко задумавшись о чем-то постороннем. Потом, как бы вдруг что-то сообразив, он поднялся, подошел к больному и положил ему руку на лоб. Полубомж затих, перестал стонать. Все увидели, что он спит. На следующий день полубомж выздоровел. Потом Зубов еще несколько раз исцелял, но вдруг перестал это делать и вообще затерялся.

    Видимо, он отчетливо ощутил реальность иных миров – настолько иных, что для их описания нет слов в человеческих языках. На эти миры нельзя даже намекнуть, их блаженство ничем не обозначено, и он осознал, что уходят в них не через смерть. Проникнуть туда может только живой, задолго до какой-либо смерти. Россия это портал, врата в эти миры, и в этом смысл ее бесконечно глубокого пространства. Россия больше, чем мир. Больше, чем земной шар. Он ощутил душу России и понял, что она не имеет никакого отношения ни к «русской душе», ни к «русскому духу»: душа России жила здесь задолго до того, как сюда забрели славяне, задолго до того, как здесь вообще завелись люди. Он в Бога не верил, людей не любил, и поэтому не пожелал стать святым, вообще не захотел никакого служения. Он остался либертеном, наподобие либертенов маркиза де Сада, существом, не имеющим над собой власти, ищущим своего глубинного наслаждения. Вот только наслаждение это не оказалось западным, оно не связывалось ни со сладострастием тел, ни с психическими вибрациями – это было наслаждение пространством, сочетающим в себе абсолютную глубину и абсолютную открытость. Как спелеолог любит пространство пещер, а океанолог любит глубины океана, как астронавт цепенеет в восторге перед безмолвием космоса, так Зубов полюбил Россию и в ней растворился. Что с ним, где он, что делает – неизвестно. Кажется, он жив.

    Тлейте, черные книги в черном увечном лесу! Сливайтесь с перегноем подлеска! Распадайтесь и растворяйтесь переплеты с вытесненными словами «Житие брата такого-то…» или «Учение отца такого-то…». Святой улизнул от святости. Чудо не состоялось. Но, возможно, то, что произошло с Зубовым, больше, чем чудо. В дальнейшем о Зубове никто ничего не узнает.